Рассказ неизвестного человека - Страница 24


К оглавлению

24

– Мир идей! – проговорила она и насмешливо поглядела мне в лицо. – Так уж лучше мы перестанем... Что уж тут...

Она покраснела.

– Мир идей! – повторила она и отбросила салфетку в сторону, и лицо ее приняло негодующее, брезгливое выражение. – Все эти ваши прекрасные идеи, я вижу, сводятся к одному неизбежному, необходимому шагу: я должна сделаться вашею любовницей. Вот что нужно. Носиться с идеями и не быть любовницей честнейшего, идейнейшего человека – значит не понимать идей. Надо начинать с этого... то есть с любовницы, а остальное само приложится.

– Вы раздражены, Зинаида Федоровна, – сказал я.

– Нет, я искренна! – крикнула она, тяжело дыша. – Я искренна.

– Вы искренни, быть может, но вы заблуждаетесь, и мне больно слушать вас.

– Я заблуждаюсь! – засмеялась она. – Кто бы говорил, да не вы, сударь мой. Пусть я покажусь вам неделикатной, жестокой, но куда ни шло: вы любите меня? Ведь любите?

Я пожал плечами.

– Да, пожимайте плечами! – продолжала она насмешливо. – Когда вы были больны, я слышала, как вы бредили, потом постоянно эти обожающие глаза, вздохи, благонамеренные разговоры о близости, духовном родстве... Но, главное, почему вы до сих пор были неискренни? Почему вы скрывали то, что есть, а говорили о том, чего нет? Сказали бы с самого начала, какие, собственно, идеи заставили вас вытащить меня из Петербурга, так бы уж я и знала. Отравилась бы тогда, как хотела, и не было бы теперь этой нудной комедии... Э, да что говорить! – она махнула на меня рукой и села.

– Вы говорите таким тоном, как будто подозреваете во мне бесчестные намерения, – обиделся я.

– Ну, да уж ладно. Что уж тут. Я не намерения подозреваю в вас, а то, что у вас никаких намерений не было. Будь они у вас, я бы уж знала их. Кроме идей и любви, у вас ничего не было. Теперь идеи и любовь, а в перспективе – я любовница. Таков уж порядок вещей и в жизни и в романах... Вот вы бранили его, – сказала она и ударила ладонью по столу, – а ведь поневоле с ним согласишься. Недаром он презирает все эти идеи.

– Он не презирает идей, а боится их, – крикнул я. – Он трус и лжец.

– Ну, да уж ладно! Он трус, лжец и обманул меня, а вы? Извините за откровенность: вы кто? Он обманул и бросил меня на произвол судьбы в Петербурге, а вы обманули и бросили меня здесь. Но тот хоть идей не приплетал к обману, а вы...

– Бога ради, зачем вы это говорите? – ужаснулся я, ломая руки и быстро подходя к ней. – Нет, Зинаида Федоровна, нет, это цинизм, нельзя так отчаиваться, выслушайте меня, – продолжал я, ухватившись за мысль, которая вдруг неясно блеснула у меня в голове и, казалось, могла еще спасти нас обоих. – Слушайте меня. Я испытал на своем веку много, так много, что теперь при воспоминании голова кружится, и я теперь крепко понял мозгом, своей изболевшей душой, что назначение человека или ни в чем, или только в одном – в самоотверженной любви к ближнему. Вот куда мы должны идти и в чем наше назначение! Вот моя вера!

Дальше я хотел говорить о милосердии, о всепрощении, но голос мой вдруг зазвучал неискренно, и я смутился.

– Мне жить хочется! – проговорил я искренно. – Жить, жить! Я хочу мира, тишины, хочу тепла, вот этого моря, вашей близости! О, как бы я хотел внушить и вам эту страстную жажду жизни! Вы только что говорили про любовь, но для меня было бы довольно и одной близости вашей, вашего голоса, выражения лица...

Она покраснела и сказала быстро, чтобы помешать мне говорить:

– Вы любите жизнь, а я ее ненавижу. Стало быть, дороги у нас разные.

Она налила себе чаю, но не дотронулась до него, пошла в спальню и легла.

– Я полагаю, нам бы лучше прекратить этот разговор, – сказала она мне оттуда. – Для меня все уже кончено, и ничего мне не нужно... Что ж тут разговаривать еще!

– Нет, не все кончено!

– Ну, да ладно!.. Знаю я! Надоело... Будет.

Я постоял, прошелся из угла в угол и вышел в коридор. Когда потом, поздно ночью, я подошел к ее двери и прислушался, мне явственно послышался плач.

На другой день утром лакей, подавая мне платье, сообщил с улыбкой, что госпожа из тринадцатого номера родит. Я кое-как оделся и, замирая от ужаса, поспешил к Зинаиде Федоровне. В ее номере находились доктор, акушерка и пожилая русская дама из Харькова, которую звали Дарьей Михайловной. Пахло эфирными каплями. Едва я переступил порог, как из комнаты, где лежала она, послышался тихий, жалобный стон, и точно это ветер донес мне его из России, я вспомнил Орлова, его иронию, Полю, Неву, снег хлопьями, потом пролетку без фартука, пророчество, какое я прочел на холодном утреннем небе, и отчаянный крик: «Нина! Нина!»

– Вы сходите к ней, – сказала дама.

Я зашел к Зинаиде Федоровне с таким чувством, как будто я был отцом ребенка. Она лежала с закрытыми глазами, худая, бледная, в белом чепчике с кружевами. Помню, два выражения были на ее лице: одно равнодушное, холодное, вялое, другое детское и беспомощное, какое придавал ей белый чепчик. Она не слышала, как я вошел, или, быть может, слышала, но не обратила на меня внимания. Я стоял, смотрел на нее и ждал.

Но вот лицо ее покривилось от боли, она открыла глаза и стала глядеть в потолок, как бы соображая, что с ней... На ее лице выразилось отвращение.

– Гадко, – прошептала она.

– Зинаида Федоровна, – позвал я слабо.

Она равнодушно, вяло поглядела на меня и закрыла глаза. Я постоял немного и вышел.

Ночью Дарья Михайловна сообщила мне, что родилась девочка, но что роженица в опасном положении; потом по коридору бегали, был шум. Опять приходила ко мне Дарья Михайловна и с отчаянным лицом, ломая руки, говорила:

– О, это ужасно! Доктор подозревает, что она приняла яд! О, как нехорошо ведут себя здесь русские!

24